2. К ВОПРОСУ ОБ ОДНОЗНАЧНОСТИ ОПРЕДЕЛЕНИЯ ГРАНИЦ УМЫСЛА В ОБЩЕЙ И ОСОБЕННОЙ ЧАСТЯХ

Однако, как уже было отмечено, такое исследование пока что существенным образом затруднено ввиду на­личия в действующем законодательстве ряда неоправ­данных отступлений от принципа единства и однознач­ности терминологии его двух основных разделов.

Как известно, Основы уголовного законодательства определяют принципы и устанавливают общие положе­ния общесоюзного и республиканского уголовного за­конодательства. В области уголовного права они осуществляют общий принцип построения советско­го законодательства — единство принципов в сочетании с учетом местных особенностей. Основы предоставляют республикам широкую возможность конкретизировать эти принципы и дополнять общие положения. Однако

50

 

отступать от них республики не могут. Эта мысль в ча­стном случае ясно выражена в заключительном абзаце ст. 21, где говорится, что законодательством республик «могут быть установлены и иные, кроме указанных в на­стоящей статье, виды наказаний в соответствии с прин­ципами и общими положениями настоящих Основ».

Совершенно очевидно, однако, что обязательность принципов и общих положений Основ выражается не только в этом или в том, что республиканское законода­тельство не может предусмотреть уголовную ответствен­ность за деяния, не являющиеся общественно опасными, лишение свободы на срок более 15 лет или конфискацию имущества за преступления, не являющиеся одновре­менно тяжкими и корыстными'. Наряду с этим обяза­тельность указанных принципов и общих положений должна, мы полагаем, выражаться также и в том, что субъективная сторона отдельных преступлений должна определяться в духе общего определения субъективной стороны и в терминах, употребляемых Основами.

Не исключая добавления, в случае необходимости, указания на цель, мотив, заведомость пли злостность действия наряду с указанием в определении преступле­ния на прямой умысел, мы не считаем правомерной за­мену указания на умысел или форму умысла употреб­лением только что указанных терминов и слов.

В той мере, в какой субъективная сторона отдельных преступлений определяется не в соответствии с духом и буквой общего определения, последнее утрачивает свое значение общего положения, исполнителю закона нет надобности обращаться к нему и оно перестает «работать». Если обратиться к анализу соотношения Общей и Особенной частей с этой точки зрения, обнару­живается следующая картина.

Согласно Основам преступления могут быть умыш­ленными или неосторожными. Умысел может выражать­ся в сознании общественной опасности содеянного либо в предвидении и желании или сознательном допущении общественно опасных последствий. Неосторожность мо-

' Хотя от этого правила встречаются отступления (ср. ст. 153, ч. 2 ст. 156, ч. 2 ст. 158, ч, 2 ст. 162 и другие УК РСФСР с переч­нем тяжких преступлений в прим. II к ст. 24, а также см. ч. 1 ст. 227 УК РСФСР).

4*                                                          51

 

Жет выражаться в легкомысленном расчете на предот-вващейие предвиденных общественно опасных послед­ствий либо в их непредвидении при наличии обязанности и возможности их предвидеть. Сильное душевное волне­ние и корыстные или иные низменные побуждения упо­минаются Основами лишь в качестве обстоятельств, учи­тываемых судом при назначении наказания. Больше ни­чего Основы о субъективной стороне преступления не горорят.

Естественно было бы ожидать, что при построении Особенной части законодатель для характеристики субъ­ективной стороны отдельных преступлений будет в мак­симальной степени использовать подход и терминологию Основ, Это ожидание, к сожалению, не оправдывается. Из общего количества 182 определений умышленных преступлений в УК РСФСР только 25 (или 14%) пря­мо характеризуют предусматриваемые ими деяния в ка­честве умышленных. Что касается остальных определе­ний, то вывод об умышленном характере предусматри­ваемых ими преступлений приходится делать из значе­ния либо терминов, употребленных законодателем в наи­меновании преступления (доведение до самоубийства, производство аборта, развратные действия, лишение свободы; мы насчитали более 110 таких определений— около 59%), 'или при описании его объективной стороны (похищение, завладение, требование передачи имущест­ва, нападение, самовольность), либо терминов, харак­теризующих субъективную сторону преступления, но не упоминаемых ;и поэтому не раскрываемых в Осно­вах.

Таковы «цель» действия (ст.ст. 66—69, 74, 125, 158, 226 и др.—всего 15 определений, яз которых в 11 случа­ях закон говорит «с целью», а в, остальных — «в целях»), «заведомость» (ст.ст. 127, 130, 133, 157, 176 и др.—всего 12 определений), те или иные «побуждения» (ст. 138, 195, 260), тот или иной «мотив» (ст. 139, 265), «злостность» (ст.ст. 122, 123, 197', 198, 1982) и др.

Принято считать, что подобные термины характери­зуют преступление как совершаемое с прямым умыслом. В то же время ни в одном случае при описании умышленных преступлений законодатель не пользуется терминами, с помощью которых он раскрывает содер­жание умысла и его форм в ст. 8 Основ. Ни в одном

52

 

случае он не упоминает ни о сознании виновным тех или иных элементов деяния, сообщающих ему характер общественной опасности, ни о предвидении и желании или сознательном допущении последствий. Интересно, что проведенное в Основах важное усовершенствование определения умысла — введение в него указания на сознание общественно опасного характера деяния — никак не отразилось на определениях субъективной стороны конкретных преступлений в Особенной части.

К сказанному следует добавить, что «вышелушива-ние» субъективного зерна из «уклонения», «самоволь­ности» и тому подобных понятий, в которых субъектив­ное почти неразличимо слито с объективным,— опера­ция достаточно сложная и ее результаты сами по себе не могут не быть в большей или меньшей степени субъ­ективными. Нетрудно, в самом деле, видеть, что такого рода операция состоит из нескольких этапов, на каждом из которых в рамках субъективной стороны обычно оказывается не одно, а два или более объективных эле­ментов события.

Это легко показать на примере почти любой статьи Особенной части. Представим себе, что при анализе ст. 87 УК РСФСР обращение к толковым словарям и к другим источникам, в том числе к нашим собственным представлениям, привело нас к выводу, что сбыт под­дельных государственных ценных бумаг есть деяние умышленное. Казалось бы, после этого достаточно взять из Общей части определение умысла и «прило­жить» его к отдельным элементам состава. Однако здесь-то и начинаются трудности. Самое простое реше­ние: субъект сознает, что его действия составляют сбыт, что сбываемые им предметы являются «государственны­ми ценными бумагами» и что эти бумаги поддельные, — может не удовлетворить придирчивого криминолога-Ему может, например, показаться небезразличным, желал ли виновный сбыть именно поддельные и именно государственные ценные бумаги или же он только соз­нательно допускал, что бумаги ценные и что они под­дельные. Как быть, если он не сознавал, но должен был и мог сознавать то и другое либо то или другое? Авто­ры ленинградского комментария к Уголовному кодексу РСФСР добавляют к этому, что и в отношении самого сбыта может иметь место прямой или косвенный умы-

53

 

сел: виновный, как они пишут, «желает либо допускает» передачу соответствующих предметов другим лицам'. Этот пример может Сыть обобщен в схему, вмещаю­щую в себя десятки аналогичных ситуаций, возникаю­щих в связи с применением других статей Кодекса:

«Если мы приходим к выводу, что данное преступление является умышленным, то в терминах общего опреде­ления умысла это значит...». Сложность заключается, однако, в том, что мы пока не располагаем научно обос­нованной методикой, гарантирующей правильность как вывода об умышленном характере преступления, так и применения общего определения умысла к нормам

Особенной части УК.

Не приходится поэтому удивляться тому, что при отсутствии ясного руководства со стороны закона су­дебная практика решает однородные вопросы различ­ным образом, и при попытке обобщить ее подчас полу­чается довольно причудливая картина.

Возьмем, например, постоянно возникающий на прак­тике вопрос о том, какое при совершении умышленных преступлений предполагается отношение виновного к квалифицирующим обстоятельствам, относящимся к объективной стороне преступного деяния, в частности характеризующим потерпевшего-

Статья 102 УК РСФСР в п'п. «г» и «д» предусматри­вает ответственность за умышленное убийство, совер­шенное, соответственно, с особой жестокостью или спо­собом, опасным для жизни многих людей. По сути дела, речь в том и другом случае идет о применении при со­вершении преступления определенного способа. Каза­лось бы, отношение к этому способу в обоих случаях должно было бы быть одинаковым. Между тем водном и том же руководящем постановлении от 3 июля 1963 г. Пленум Верховного Суда СССР указал судам, что в одном случае суд должен установить, «что виновный действовал с умьгслом, направленным на совершение преступления с особой жестокостью», а в другом — что был применен такой способ причинения смерти, «кото­рый заведомо для виновного был опасен для жизни не только одного человека».

• «Комментарий к Уголовному кодексу РСФСР 1950 г», Л., 1962, стр. 182—183.

54

 

Не входя в детали, отметим все же, что первая из этих формулировок очерчивает сферу вменения шире, чем вторая. В то же время обе они исключают возмож­ность неосторожного отношения к характеру способа.

По вопросу о субъективной стороне сопротивления работнику милиции или народному дружиннику, посяга­тельства на их жизнь и их оскорбления Пленум остался примерно на той же позиции, что и по п. «д» ст. 102, ука­зав в руководящем постановлении от 3 июля 1963 г., что в этих случаях должно быть установлено «знание (мож­но предполагать, что знание—то же самое, что заведо-мость.—Авторы) виновным того, что им совершается по­сягательство на жизнь, здоровье или достоинство именно работника милиции либо народного дружинника при ис­полнении или в связи с исполнением ими обязанностей по охране общественного порядка».

Совершенно иначе, однако, Пленум подошел к трак­товке субъективной стороны изнасилования несовершен­нолетней (ч. 3 ст. 117 УК РСФСР). В уже упоминавшем­ся руководящем постановлении от 25 марта 1964 г. Пле­нум разъяснил, что ответственность за изнасилование несовершеннолетней может иметь место в том случае, когда лицо «знало или допускало, что совершает на­сильственный половой акт с несовершеннолетней, либо могло и должно было это предвидеть».

В этом разъяснении обращает на себя внимание ряд обстоятельств. Во-первых, вопрос решен иначе, чем в указанных выше юридически совершенно однородных случаях. Во-вторых, Пленум допустил возможность пря­мого и косвенного умысла в отношении формального эле­мента преступления, хотя закон разграничивает формы умысла только в связи с материальными преступления­ми. При этом Пленум описал формы умысла не в тех тер­минах, которыми при их описании пользуется закон («знало» вместо «предвидело»; ничего не сказано о «же­лании»; «допускало» вместо «сознательно допускало»). В-третьих, Пленум допустил возможность неосторожно­сти в отношении формальных элементов деяния, хотя за­кон, как уже отмечалось, раскрывает это понятие только в терминах отношения к 'последствию (упоминание в по­становлении о «предвидении» по существу ничего не ме­няет). В-четвертых, решая вопрос таким образом, Пленум тем не менее ни прямо, ни косвенно не упомянул о само-

55

 

надеянностн. Между тем согласно концепции, выражен­ной в этом постановлении, можно представить себе слу­чай, когда виновный, заранее наведя справки о возрасте потерпевшей, которые оказались недостоверными, «лег­комысленно рассчитывал» на то, что она совершенно­летняя.

Как видно, практика такого рода не столько отвечает на назревшие вопросы, сколько ставит новые. Почему в отношении способа совершения одного и того же преступ­ления в одном случае говорится об «умысле, направ­ленном...», а в другом—«о заведомости»? Почему в от­ношении другого элемента субъективной стороны, в част­ности, такого же деяния (посягательства на жизнь) Пле­нум указывает на необходимость и достаточность «знания»? Почему в отличие от всех других перечислен­ных случаев в отношении несовершеннолетия потерпев­шей при изнасиловании указывается не только на «зна­ние», но и на «допущение», а также на возможность и долженствование предвидеть? Почему такое допущение и такие возможность и долженствование исключаются в отношении способа убийства и принадлежности потер­певшего к числу работников милиции?

Не пытаясь ответить на все эти вопросы и не входя пока в подробное обсуждение всей проблемы, заметим все же, что, пожалуй, значительная часть этих вопросов отпала бы, если бы во всех указанных случаях Пленум Верховного Суда СССР применил термин «сознание». Обращение к этому термину могло бы быть полезным и в ряде других отношений.

Достаточно указать, что этот термин употреблен законодателем в общем определении умысла; что он представляет собой однозначное обозначение психическо­го отношения к однородным элементам преступления — элементам его объективной стороны; следовательно, это дает возможность в соответствии с принципом единства Общей и Особенной частей единообразно раскрыть умы­сел, предполагаемый при совершении конкретных пре­ступлений, в одних и тех же терминах общего определе­ния этого понятия*.

Эти соображения в свою очередь подводят нас к по­становке интересного и важного вопроса.

' Подробнее об этом ом. стр. 182. 56

 

Как было показано выше', общее определение субъек­тивной стороны преступления, в том числе умысла, в исто­рии нашего уголовного законодательства впервые было сформулировано в ук РСФСР 1922 года. Мы видели так­же, что к этому времени уже существовали определения большого числа конкретных преступлений: они были сформулированы в различных законодательных актах. Нет ничего неожиданного ни в том, что определения многих конкретных преступлений, включенные в Особен­ную часть УК РСФСР 1922 года, были построены на осно­ве и—что важнее—в духе ранее сформулированных норм, ни, следовательно, в том, что субъективная сторона этих и других преступлений была описана в Особенной части не в тех терминах, которые были использованы за­конодателем в общем определении умысла.

Возникает вопрос, оправдано ли это исторически объяснимое положение с юридической и криминологиче­ской точек зрения в настоящее время? Не пора ли с обе­их этих точек зрения начать постепенно переходить к опи­санию субъективной стороны отдельных преступлений в терминах общего определения субъективной стороны п ст.ст. 8 и 9 Основ? Не проигрываем ли мы больше, чем выигрываем, когда вместо того, чтобы говорить в опреде­лениях отдельных преступлений, например, о «сознании», «предвидении», «желании», используем в них всевозмож­ные другие термины, не включенные законодателем в об­щее определение умысла, или вообще не раскрываем субъективную сторону преступления?

Быть может, было бы полезно привести несколько примеров перестройки, которую мы считаем желательной в этом плане. «Умышленное убийство... из корыстных по­буждений» (п. «а» ст. .102 УК РСФСР) могло бы быть сформулировано: «Умышленное убийство, если виновный предвидел, что в результате совершения преступления он получит материальную выгоду, и желал получить ее». К словам: «Умышленное убийство... совершенное с особой жестокостью» (п. «г» ст. 102) можно было бы добавить:

«если виновный сознавал особую жестокость способа». Доведение до самоубийства (ст. 107) можно было бы оп­ределить как жестокое обращение с лицом, находящимся в материальной или иной зависимости от виновного, или

' Стр. 28.

57

 

систематическое унижение егй личного достоинства, при­ведшие потерпевшего к самоубийству или к покушению на него, если виновный желал этого результата, созна­тельно допускал его или относился к нему неосто­рожно»'.

В определениях незаконной охоты,незаконной поруб­ки леса и других преступлений, выражающихся в нару­шении всякого рода правил, можно было бы указать, что виновный сознавал (и в зависимости от точки зрения на возможность неосторожности при совершении формаль­ных преступлений должен был и мог сознавать незакон­ность своих действий), а в тех составах этой группы, кото­рые включают наступление определенных последствий (например, при нарушении правил безопасности—ст. ст. 211—217 УК РСФСР), сверх того, что виновный соз­нательно допускал указанные последствия или относился к ним неосторожно. После такой перестройки ч. 1 ст. 214 УК РСФСР, например, выглядела бы как «нарушение правил безопасности горных работ, причинившее вред здоровью людей, если виновный сознавал (или должен был и мог сознавать) незаконность своих действий и соз­нательно допускал их результат или причинил его по не­осторожности».

Предложенные формулировки не претендуют на бес­спорность. Именно потому, что они направлены к дости­жению большей точности определений, они должны быть тщательно обсуждены в процессе подготовки законода­тельства. Представляется, однако, несомненным, что фор­мулировки такого типа, не угрожая никакими потерями в криминологическом плане, сузили бы возможность про­извольных толкований закона и неоправданные про­тиворечия и колебания судебной практики, подобные указанным выше. А это само по себе означало бы боль­шой правовой и криминологический выигрыш.

Наряду и параллельно с этим процессом—с процес­сом приведения определений Особенной части в более близкое соответствие с положениями Общей части — мыслим и целесообразен и другой процесс—процесс при­ведения общего определения субъективной стороны в бо­лее близкое соответствие с материалом Особенной части.

• «Научно-практический  комментарий  Уголовного   кодекса РСФСР», М., 1964, стр. 261.

58

 

Этот последний процесс предполагает, с одной стороны, включение в Общую часть определений таких терминов, как «цель», «заведомость» и т. п., которые в настоящее время, не имея общего определения, широко употребля­ются в Особенной части.

С другой стороны, этот процесс может предполагать и более полное и содержательное отражение в общем определении субъективной стороны материала Особен­ной части — приведение этого общего определения в соот­ветствие с указанным материалом. В качестве возможно­го примера можно привести такую перестройку определе­ния неосторожности, которая имела бы своим результа­том включение формальных преступлений в ее орбиту.

Взаимодействие криминологического и юридического решений в определении границ умысла

Правильность подхода к юридическому определению умысла — в общем виде и в определениях отдельных пре­ступлений — как к правовому закреплению соответствую­щего криминологического решения подтверждается изу­чением истории развития общего определения умысла и диспозиций ряда статей Особенной части.

В этой области, как нам представляется, могут быть

намечены две тенденции.

Одна из них заключается в том, что юридическое ре­шение (определение субъективной стороны в законе), отражающее определенное криминологическое решение (представление об общественной опасности деяния с дан­ной субъективной стороной), изменяется потому, что в связи с переменой социально-политической обстановки стало иным криминологическое решение.

Интересным примером может служить развитие опре­деления антисоветской агитации и пропаганды. Ста­тья 5810 УК РСФСР 1926 года не содержала указаний на субъективую сторону этого преступления, определяя его как призыв к свержению, подрыву или ослаблению Со­ветской власти. Такое построение определения антисовет­ской агитации и пропаганды нельзя считать случайным хотя бы потому, что в определениях вредительства (ст. 587), диверсии (ст.589) и контрреволюционного сабо­тажа (ст. 5814) в этом же Кодексе содержалось указание на контрреволюционную цель действия. Общее определе-

59

 

мне контрреволюционного преступления как действия, направленного к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти (ст. 58'), не давало оснований пони­мать агитацию и пропаганду как деятельность целена­правленную: под направленностью в смысле ст. 58' мож­но было понимать не субъективную, а объективную на­правленность действия. Не случайно Пленум Верховного Суда СССР в руководящем постановлении от 31 декабря 1938 г., указав судам на то, что осуждение по ст.ст. 587, 589 и 5814 УК РСФСР может иметь место лишь при нали­чии контрреволюционной цели, о ст. 5810 не упомянул. Более того, в вынесенном в 1942 году постановлении по делу Б. Пленум по существу признал возможной антисо­ветскую агитацию со своего рода косвенным контррево­люционным умыслом. «Поскольку Б.,—читаем мы в этом постановлении, — сознательно допускал антисоветские высказывания, понимая и полностью представляя себе весь смысл и содержание этих высказываний, нет основа­ний утверждать, что эти действия Б. были совершены без контрреволюционного умысла, так как такой умысел вы­текает уже из самого факта, содержания и характера высказываний»*.

Есть основания думать, что формулировка ст. 58'°, принятой в конце 20-х годов, отражала определенное кри­минологическое решение относительно характера и сте­пени общественной опасности соответствующих действий даже в случаях их совершения с косвенным умыслом.

В дальнейшем с изменением социально-политической обстановки в стране криминологическая целесообраз­ность рассматривать распространение измышлений, поро­чащих советский строй, однако без цели подрыва или ос­лабления Советской власти, в качестве одного из особо опасных государственных преступлений — антисоветской агитации и пропаганды—отпала. Соответственно, в опре­деление этого преступления в 1958 году было включено указание на такую цель. В течение почти десяти лет рас­пространение измышлений указанного характера без по­добной цели вообще не влекло уголовдой ответственности. Но в 1966 году за систематическое распространение заве­домо ложных измышлений, порочащих советский госу-

• «Сборник постановлений Пленума и определений коллегии Верховного Суда Союза ССР. 1942 год», М., 1947, стр. 34.

60

 

дарственный и общественный строй, такая ответствен­ность была установлена и соответствующее деяние было отнесено к числу преступлений против порядка управле­ния. Мы не думаем, однако, что в этом случае следует говорить об изменении криминологического решения — в том смысле, что в 1958 году соответствующие действия не были, а в 1966 году стали представлять повышенную общественную опасность. Скорее следует считать, что от­сутствие соответствующей нормы было и в течение 1958— 1966 гг. пробелом законодательства.

Но это относится к сфере действия второй тенденции. Она заключается в том, что юридическое решение непол­но или неточно отражает решение криминологическое и, когда эта неполнота или неточность осознана, юридиче­ское решение изменяется таким образом, чтобы соответст­вовать криминологическому решению, которое само по себе остается неизменным.

Норма об основаниях уголовной ответственности была в 1958 году включена в Основы не потому, что до этого уголовная ответственность была возможна без умысла или неосторожности. Еще в 1946 году в руководящем по­становлении от '12 июля Пленум Верховного Суда СССР, по сути дела, изложил основное содержание будущей ст. 3 Основ уголовного законодательства. Сославшись на ст. 6 Основных начал 1924 года, Пленум указал, что «по прямому смыслу этой статьи наказание может быть при­менено судом при наличии вины умышленной или неос­торожной лишь к лицу, совершившему определенное об­щественно опасное действие или бездействие. Следова­тельно,... исключается возможность применения судом на­казания к лицам, непризнанным виновными в совершении того или иного определенного преступления». Норма об основаниях уголовной ответственности была включена в Основы 1958 года для того, чтобы, в частности, дать прин­ципу субъективного вменения более полное и глубокое законодательное выражение и придать ему, как проявле­нию принципа социалистического гуманизма в уголовном праве, основополагающее значение.

Включение в УК РСФСР 1960 года указания на умы­сел в определение измены Родине (ср. ст. 5810 УК РСФСР 1926 г. и ст. 64 УК РСФСР 1960 г.), злоупотребления служебным положением (ст.ст 109 и 170), хулиганства (ст.ст. 74 и 206), оскорбления (ст.ст. 160 и 131) и некото-

61

 

рых других преступлений отнюдь не означало, что раньше эти преступления могли быть совершены и по неосторож­ности. Подчеркивание умышленного характера этих преступлений понадобилось законодателю в первую оче­редь для того, чтобы резче выразить характер измены Родине как наиболее опасного государственного преступ­ления; яснее отделить злоупотребление служебным поло­жением от халатности, а хулиганства — от посягательств на личность на почве гбытовых отношений; в случае ос­корбления—четче отделить преступление от необдуман­ного, легкомысленного нарушения приличий в отношени­ях между людьми.

Развитие общего определения субъективной стороны происходит в первую очередь под действием именно этой второй тенденции.

С одной стороны, это определение представляет собой специфическое уголовноправовое выражение общих прин­ципов советской социалистической государственности, в первую очередь принципа социалистического гуманизма. Составляя сущность социализма, эти принципы устойчивы и неизменны. Задача законодателя—выразить указан­ную взаимосвязь возможно более полно и точно: чем пол­нее .и точнее она выражена, тем в большей мере обеспечи­вается органическое взаимодействие между уголовным правом как проявлением политики социалистического государства и другими ее проявлениями и всей этой поли­тикой в целом. Неточности и недоработки в этой области как в законодательных формулировках, так и в практике применения закона нарушают эту связыи мешают прове­дению политики социалистического государства в обла­сти и средствами уголовного права.

С другой стороны, формулируя общее определение субъективной стороны, законодатель стремится возможно более полно и содержательно обобщить в нем под соот­ветствующим углом зрения весь материал Особенной час­ти. Неточности и недоработки в этой области нарушают принцип единства Общей и Особенной частей уголовного законодательства и, как мы видели', могут создавать практические трудности при применении закона.

В отличие от прежнего законодательства ст. 9 дейст­вующих Основ включает в определение небрежности на-

' Стр. 54 и ел. 62

 

ряду с долженствованием также и возможность предви­дения общественно опасных последствий. Это дополнение, мы полагаем, не выражает изменения криминологическо­го решения в том смысле, что раньше субъект должен был, а теперь не должен отвечать за причинение вреда также и в том случае, когда он не мог предвидеть его наступление. Характерно, что в условиях действия преж­него законодательства ,и практика, и теория придержива­лись позиции, выраженной позднее в ныне действующем законе.

В определении Судебной коллегии по уголовным де­лам Верховного Суда РСФСР по делу Катаева было ска­зано, что «взрыв бочки и наступивший тяжкий результат являются несчастным случаем, которого осужденный не предвидел и предвидеть не мог»1. В известном определе­нии по делу С. от 19 января 11944 г. Судебная коллегия по уголовным делам Верховного Суда СССР само дол­женствование предвидеть истолковала в терминах воз­можности. «...Неосторожная вина предполагает,—читаем мы там,—что обвиняемый либо предвидел последствия своих действий, либо должен был предвидеть их». Между тем «по делу не доказано, что С. ...предвидела или могла предвидеть последствия своих действий»2. «Решение воп­роса, должен или не должен был предвидеть виновный последствия своих действий, — говорилось в изданном в 1952 году учебнике Общей части советского уголовного права,—означает выяснение того, была ли у него воз­можность предвидеть и тем самым предотвратить наступ­ление последствий своих действий»3. И далее: «Необхо­димо установить именно у данного лица возможность предвидения им преступных последствий своего действия в определенных конкретных условиях»4.

Таким образом, дополняя в 1958 году определение не­осторожности, законодатель стремился всего лишь более точно и полно выразить в нем криминологическую карти-

' «Сборник постановлений Президиума и определений Судебной коллегии по уголовным делам Верховного Суда РСФСР. 1957— 1959 гг.», М., 1960, стр. 19.

2 сСборник постановлений Пленума и определений коллегий Верховного Суда Союза ССР. 1944 год», М., 1948, стр. 144.

3 <Советское уголовное право. Часть Общая», М., 1952, стр. 236.

4 Т а м же, стр. 237.

63

 

ну, уже сложийшуюся на практике и осознанную теорети­чески.

Уточнив указанным образом определение небрежно­сти, законодатель, однако, не пошел дальше, по-прежне­му определяя неосторожность только в терминах отноше­ния виновного к последствиям. В связи с этим, как было уже отмечено, перед теорией и практикой встает вопрос:

идет ли в этом случае речь о юридическом выражении криминологического решения и, следовательно, о намере­нии законодателя оставить все формальные преступления и формальные элементы материальных преступлений за пределами вменения в неосторожность или же о неточном выражении в юридическом определении неосторожности криминологического решения—оставить эти преступле­ния и указанные элементы в рамках вменения в неосто­рожность.

Мы видели, что Пленум Верховного Суда СССР не поставил этого вопроса перед собой и поэтому не занял по нему определенной и последовательной позиции'. Между тем принятие первой точки зрения исключает возможность вменения несовершеннолетия потерпевшей при изнасиловании в неосторожную аину; принятие же второй точки зрения предполагает (по-видимому, наряду с только что сказанным: закон есть закон!) постановку перед компетентными органами вопроса о соответствую­щем изменении определения неосторожности. К сожале­нию, Пленум Верховного Суда СССР не сделал ни того, ни другого.

В отличие от прежнего законодательства ст. 8 дейст­вующих Основ включает в определение умысла наряду с предвидением и желанием или сознательным допущением общественно опасных последствий также сознание обще­ственно опасного характера деяния.

Мы полагаем, что это дополнение 'не выражает изме­нения криминологического решения. Нельзя сказать, что для привлечения к уголовной ответственности за умыш­ленное преступление теперь требуется, а раньше не тре­бовалось, сознание субъектом общественно опасного ха­рактера деяния. Характерно, что в условиях' действия прежнего законодательства и практика, и теория нередко

' См. стр. 55.

 

придерживались позиции, выраженной позднее в ныне действующем законе.

По делу осужденного за самоуправство П. Судебная коллегия по уголовным делам Верховного Суда СССР в определении от 2 декабря 1944 г. указала, что действия П. не являются самоуправством, «так как он мог считать, что Г-ву отведен другой участок и данный участок не на­ходится в его пользовании». В материалах судебной прак­тики это определение помещено под заголовком: «При самоуправстве субъект преступления должен сознавать, что действительное или предполагаемое право осущест­вляется им самовольно»'.

«Для наличия умысла,—читаем мы в цитированном выше учебнике Общей части советского уголовного пра­ва,—необходимо предвидеть (сознавать) все те факти­ческие обстоятельства, которые образуют объективные признаки состава данного конкретного преступления»2. Более того: «Вина умышленная означает по общему пра­вилу не только сознание лицом фактических обстоя­тельств, образующих соответствующий состав преступ­ления, но и сознание общественно опасного характера совершенного деяния»3.

Таким образом, и в этом случае, дополняя в 1958 году определение умысла, законодатель стремился всего лишь более точно и полно выразить в нем криминологическую картину, уже сложившуюся на практике и осознанную теоретически.

Дополнив указанным образом определение умысла, законодатель, однако, не пошел дальше, не провел в рам­ках сознания общественно опасного характера деяния деление умысла ;на «прямой» (желал совершить деяние именно такого характера или, точнее, «желал такого ха­рактера деяния») и «косвенный» (сознательно допускал такой характер деяния). В связи с этим перед теорией и практикой встает вопрос: идет ли в этом случае речь о юридическом выражении криминологического решения и, следовательно, о намерении законодателя не разграничи­вать формы умысла в отношении формальных преступле-

* «Сборник постановлений Пленума и определений коллегий Верховного Суда Союза ССР. 1944 год», М., 1948, стр. 131.

2 «Советское уголовное право. Часть Общая», М., 1952, стр.229. 'Там же.

5 Заказ 5642                                                              65

 

ний и формальных элементов материальных преступле­ний, исчерпывающе выразив отношение виновного к тем и другим указаниям на сознание общественной опасности, или же о неточном выражении в юридическом определе­нии умысла криминологического решения провести деле­ние умысла на формы также и в отношении этих преступ­лений и указанных элементов.

Мы видели', что Пленум Верховного Суда СССР не поставил перед собой этого вопроса и поэтому не занял по нему определенной и последовательной позиция, встав по вопросу об отношении виновного к принадлежности потерпевшего к числу работников милиции на точку зре­ния, близкую к первой («знание»), а по вопросу о его отношении к несовершеннолетию потерпевшей при изна­силовании—на точку зрения,близкую конторой («допу­скало, что совершает насильственный половой акт с несо­вершеннолетней»). Между тем принятие первой точки зрения не предполагает возможности вменения несовер­шеннолетия потерпевшей при изнасиловании (при кос­венном умысле); принятие второй точки зрения предпола­гает, (по-видимому, по указанным выше мотивам, наряду с только что сказанным) постановку перед компетентны­ми органами вопроса о соответствующем изменении опре­деления умысла. К сожалению, Пленум Верховного Суда СССР не сделал ни того, ни другого.

Сказанное,конечно, не означает, что первая из двух изложенных нами тенденций вообще не может влиять на развитие общего определения субъективной стороны. Можно представить себе наступление такого этапа в раз­витии уголовноправового регулирования общественных отношений, когда законодатель сочтет возможным и це­лесообразным ввиду изменившихся социально-политиче­ских условий отказаться от трактовки в качестве преступ­ления случаев причинения общественно опасного вреда по небрежности или же вообще по неосторожности. В этом случае он определит субъективную сторону преступ­ления только как прямой ,или косвенный умысел и соот­ветствующим образом изменит содержание Особенной части.

' См. стр. 55. 66

 

Менее правдоподобна, но полностью не исключена другая перспектива: возросший уровень сознательности и культуры приведет к исчезновению в первую очередь умышленных преступлений, и субъективная сторона пре­ступлений, которые еще будут совершаться отдельны­ми лицами ввиду недостаточной организованности, по невнимательности и тому подобным причинам, будет изложена в законе в терминах одной только неосторож­ности.

При всем различии между этими двумя тенденциями в определении субъективной стороны они имеют и важ­ную общую черту, .подтверждающую высказанную ранее мысль: юридическое определение субъективного отноше­ния к содеянному отражает или должно отражать кри­минологическую реальность этого отношения. В рамках действия первой из этих двух тенденций механизм взаи­модействия между криминологической реальностью и юридическим решением определяется тем, что осознание законодателем факта изменения этой реальности влечет за собой изменение им юридического решения. Решение, которое было правильным вчера, подлежит изменению, потому что сегодня оно стало неправильным. В этом слу­чае эволюция в сознании законодателя вторична, она определяется эволюцией в условиях социально-политиче­ской обстановки.

В рамках действия второй тенденции механизм взаи­модействия между криминологической реальностью и юри­дическим решением определяется тем, что изменение юридического решения является результатом осознания законодателем факта имеющегося несоответствия меж­ду этим решением и криминологической реальностью, которая сама остается неизменной. Решение, неправиль­ное и вчера, подлежит изменению, потому что сегодня его неправильность осознана. В этом случае эволюция в сознании законодателя «первична», однако и здесь она определяется явлениями социально-политической дейст­вительности — фактом неточности или неполноты отраже­ния криминологической реальности в юридическом опре­делении.

Из сказанного следует по меньшей мере два сущест­венных вывода.

Один из них заключается в том, что оценка точности и полноты юридического определения субъективной сто-

5*                                                           67

 

роны зависит в первую очередь от того, как юридическое определение соотнесено с криминологической реаль­ностью.

С этим связан второй вывод: юридическое определе­ние субъективной стороны, есть происходящий по этапам развития уголовного законодательства процесс измене­ния этого определения в зависимости от изменения кри­минологической реальности или в направлении возможно более точного и полного отражения этой реальности на тех этапах, когда сама она остается более или менее неизменной.

Отсюда в свою очередь следует и еще один вывод бо­лее общего характера.

В советской уголовноправовой литературе настойчиво подчеркивается, что субъективная сторона преступления, которую многие авторы именуют виной, «не есть просто психологическое понятие, вина—понятие социально-по­литическое. Советское уголовное право признает умысел и неосторожность формами вины лишь тогда, когда они выражены в определенном общественно опасном дея­нии»'. На этой основе делается вывод, что «понятие вины не сводится лишь к психическому отношению, а имеет глубокое классовое содержание»2.

Советская правовая наука видит социально-политиче­ское содержание вины в том, что «признание судом лица виновным в совершении опасного для Советского госу­дарства деяния есть одновременно признание его ответст­венным перед Советским государством за действия, кото­рые отрицательно оцениваются социалистическим зако­ном»3. Исходя из этого, подчеркивается «то влияние, ко­торое формы вины и их содержание «оказывают на оп­ределение степени общественной опасности вины»^.

Поиски социально-политического содержания умысла и неосторожности вполне оправданны. Об умысле и не­осторожности по самому смыслу этих слов можно гово­рить только в связи с действиями, порицаемыми моралью и правом. Поэтому противопоставление «не сводится

1 «Советское уголовное право. Часть Общая», М., 1952, стр. 216.

2 «Советское уголовное право. Часть Общая», изд-во ЛГУ, 1960, стр. 314.

3 «Советское уголовное право. Часть Общая», М., 1962, стр. 138.

4 «Уголовное право. Часть Общая», М., 1966, стр. 178.

68

 

лишь к'психическому отношению, а имеет глубокое клас­совое содержание» не вполне точно. Если в поисках «со­циально-политического содержания» не отождествлять искусственно субъективную сторону преступления с виной (вина—всегда «за что-то» и «перед кем-то», а это совер­шенно неприменимо к умыслу и неосторожности), то умысел и неосторожность на самом деле «сводятся к пси­хическому отношению», которое, однако, имеет классовое содержание, потому что речь здесь идет о психическом отношении не «вообще», а к классово содержательным явлениям.

Нам представляется, однако, что изложенные выше соображения дают основания и для некоторых других уточнений. Социально-политическое значение субъектив­ной стороны преступления определяется не только тем, что она отражает объективную общественную опасность совершаемого деяния. Наряду с этим она составляет один из элементов общественной опасности и в качестве такового в определенной мере определяет ее характер и степень. Как и само преступление, она определяется ус­ловиями общественно-политической жизни и изменяется вместе с изменением этих условий или в зависимости от эволюции их правового опосредствования в уголовном законе. Общественно опасные деяния, совершенные без умысла или неосторожности, в условиях социалистическо­го государства ни при каких условиях не могут быть при­знаны обладающими той степенью объективной опасно­сти, которая оправдывала бы их отнесение к числу преступлений. Общественно опасные деяния, характери­зующиеся различной субъективной стороной, отличаются друг от друга по характеру и степени своей объективной опасности и в зависимости от этого и от меняющихся условий социально-политической обстановки признаются или не признаются законом преступлениями. Преступле­ние нельзя определить как общественно опасное деяние, совершенное умышленно или неосторожно. Преступле­ние—это общественно опасное деяние, которое в силу ряда обстоятельств, в частности ввиду совершения его умышленно или по неосторожности, законодатель в дан­ных социально-политических условиях признает настоль­ко опасным, что относит к числу преступлений.

Определение юридических границ умысла его крими­нологическими границами представляет собой частный

69

 

случай определения субъективного объективным. По­скольку умысел есть в то же время элемент преступле­ния, мы можем в более специальном смысле утверждать, что указанная зависимость есть не что иное, как одно из выражений зависимости юридического определения пре­ступления от криминологической сущности этого явле­ния. В свою очередь представление о преступлении как о форме, иначе говоря—одной из форм человеческого поведения,—открывает путь к изучению умысла как вида психического отношения лица к внешней действи­тельности. Иными словами, и в своем юридическом, и в своем криминологическом определении умысел как часть целого в одном измерении принадлежит преступ­лению, в другом—психическому миру человека.

При таком подходе перед исследователем открывает­ся сложная сеть взаимозависимостей, которая требует специального 'изучения и заслуживает его.

Однако если одна из целей деятельности юриста есть моделирование права, то одна из целей права есть моделирование деятельности применяющего закон юри­ста и всех тех, «кого это касается». Смежные явления социальной, как и естественной, жизни отделены друг от друга не удобной для отсчета, линией, а более или менее широкой пограничной полосой. Разграничитель­ную линию в пределах этой полосы проводит право. Таким путем оно придает отношениям между людьми определенность, которой без этого в них могло бы не быть и без которой общество не могло бы нормально функционировать. Это в полной мере относится к уго­ловному праву. Развитые нами соображения о грани­цах умысла свидетельствуют о том, что нет смысла спо­рить, что важнее—криминологическая правильность или юридическая определенность этой линии. Она под­лежит двуединой оценке, как с той, так и с другой точ­ки зрения.

 

«все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 20      Главы: <   2.  3.  4.  5.  6.  7.  8.  9.  10.  11.  12. >