Социальный страх

по высшему образованию

Оренбургский государственный университет

Кафедра философии

Реферат по книге:

Социальный страх

Группа 96 МСИ

Выполнил:Горячев А.Ю.

1997 год.

ГЛАВА  I

ПРОБЛЕМА СТРАХА В РАБОТАХ ФИЛОСОФОВ ПРОШЛОГО

Проблема страха как важнейшего модуса человеческого  существования, организации внутреннего духовного мира человека восходит корнями к самым первым попыткам осмысления людьми своего предназначения на земле и в мире. Практически все философские школы и направления так или иначе рассматривали страх в рамках соответствующих мировоззренческих систем. Попытаемся выделить наиболее ценные и существенные общечеловеческие аспекты пони­мания страха в истории становления философской мысли, представ­ляющие не только исторический интерес, но и остающиеся во мно­гом актуальными в современных трактовках природы и значения страху)

Одну из первых попыток рационализировать представления человека о своих страхах и типологизировать последний предпринял Эпикур.

Подобно Эпикуру, Лукреции полагает, что основным средством преодоления страхов выступает мыслительная рассудочная деятель­ность:

Если же мысли у них и слова бы их были .разумны. Стал бы свободен их ум от великой заботы и страха (7).

Оригинальна для своего времени трактовка Лукрецием страха пе­ред богами. Самих богов — Сизифа, Тартара, Тития и др.,— по его мнению, не существует. Эти имена, считает Лукреции, олицетворяют человеческие страсти — любовь, надежду, совесть, трусость и т. д.:

В жизни скорее гнетет напрасный страх перед богами (8).

Тантала нет, что боится висящего в воздухе камня, Как говорят, цепенеет несчастный от страха пустого (9). .

Титий у нас — это тот, кто лежит, пораженный любовью: Птицы терзают его—то мучительно гложет тревога, или рвут на куски иные заботы и страсти.

Существенный вклад в разработку проблемы страха внес с диалектико-идеалистических позиций Платон. Он считал, что душа чело­века в поисках истины имеет дело с мнениями, т. е. “чем-то темнея знания и яснее незнания”, В таком случае, например, мужество вы ступает как сипа, сохраняющая мнение об опасностях, “эти ли они и такие ли”. Платон пишет: “Такую-то силу и всегдашнее хранение пра­вильного и законного мнения о вещах страшных и нестрашных я называю мужеством” (14). По-видимому, следует согласиться с ним, что человек в своих скорбях, удовольствиях, желаниях, страхах придер­живается определенного мнения и стремится его сохранить. Эвристи­ческая роль мнения в этом смысле заключается в ее синтетической функции — способности, “охватив все общим взглядом, возводить к единой идее разрозненные явления, чтобы, определив каждое из них, сделать ясным предмет нашего поучения” (15). Сам же страх выступает в таком случае лишь предельным вариантом развития души и противоположность героизму.

Платон выделяет два вида страха, которым подвержен человек: это, во-первых, страх зол, ожидаемых нами, а, во-вторых, страх чужого мнения (как бы не узнали про наши нехорошие поступки и т: сочли нас за дурных людей). Этот второй вид страха называется сты­дом (18). Рассматривая причины бесстыдства, в которое человека ввергают гнев, страсть, наглость, невежество, корыстолюбие, тру­сость, Платон ставит проблему распознавания человеческих душ. При этом самым душевным, безопасным и быстрым средством, по мне­нию Платона, являются игры (забавы). “Распознавание... природы и свойств души было бы одним из самых полезных средств для того искусства, которое о них печется” (19), что относится, конечно, и к искусству государственного правления.

Отметим еще одно психологическое рассуждение Платона. Он приводит описание такого феномена: “Насильственно умерщвленный человек, проведший свою жизнь с тем образом мыслей, какой свой­ственен свободнорожденному человеку, гневается на убийцу за свою раннюю смерть и, будучи полон страха и ужаса из-за испытанного насилия, наводит страх на убийцу, если видит, что тот продолжает жить в местах, привычных для покойного. Полный тревоги сам, по­койник изо всех сил тревожит убийцу и вносит тревогу во все его дела, причем союзником ему в этом служит память” (20). По сути дела, Платон предвосхищает в этом своем размышлении постановку проблемы феномена страха последействия.

Значителен вклад в разработку причин и оснований страха, сде­ланный Аристотелем. Рассматривая душевные изменения, Аристо­тель выделяет в них аффекты, способности и приобретенные свойст­ва Аффектами, к каковым Аристотель относит и страх', он называет все то, чему сопутствует удовольствие или страдание..

Размышляя над проблемой происхождения поэтического искусст­ва, Аристотель отмечает, что людям с детства присуще подражание, благодаря которому они приобретают и первые знания, причем про­дукты подражания доставляют всем людям удовольствие, поскольку “приобретать знания весьма приятно” (21). Среди людей, продолжа­ет он, выделяются одаренные от природы способностью к подража­нию, гармонии, ритму: из них выходятпоэты. Раскрывая механизм подражания, реализуемый в трагедии, Аристотель раскрывает меха­низм катарсиса как сопричастия: “Трагедия есть подражание не толь­ко законченному действию, но также страшному и жалкому, а пос­леднее происходит особенно тогда, когда случается неожиданно, и еще более, если случится вопреки ожиданию и одно благодаря дру­гому, ибо таким образом удивительное получит большую силу, не­жели бы оно произошло само собой и случайно, так как и из случай­ного наиболее удивительным кажется все то, что представляется слу­чившимся как бы с намерением, например, то событие, что статуя Мития в Аргосе убила виновника смерти этого Мития, упав на него в то время, как он на нее смотрел; подобные вещи кажутся случивши­мися не без цели” (22). Большую роль в развитии человеческих эмо­ций, в том числе страха, играет, по мнению Аристотеля, узнавание, усиливающееся через перипетии: “Узнавание и перипетия произведет или сострадание, или страх, несчастье и счастье следуют именно за подобными событиями.

      1. Необходимо, чтобы подобные действия совершались друзьями между собой, когда брат убивает брата, сын — отца, мать — сына, сын — мать, или же намеревается убить, или делает что-либо другое в этом роде.

2.   Можно совершить поступок, не осознавая всего его ужаса.

3.   Намеревавшийся совершить по неведению какое-нибудь неизгладимое преступление приходит к узнаванию, прежде чем совершит поступок (это, по мнению Аристотеля, самый сильнодействующий случай) (25)^

В свете сказанного теория равновесия Аристотеля приобретает новый смысл. Здесь он предлагает рассматривать страх как резуль­тат нарушения целостности определенного социального качества, ка­ковым могут выступать семья, дружба, любовь, образ жизни, миро­воззрение и т. д. Но в таком случае страх получает и позитивное звучание как предупреждение о возможной потере этих ценностей, как средство, стимулирующее деятельность человека на воссоздание их целостности в случае разрушения, наконец, как мощный воспита­тельный фактор, реализуемый в соответствующих, в том числе худо­жественных, средствах. Очевидно, что это может произойти лишь при условии рационального осмысления и предвосхищения ситуации страха. Все сказанное позволяет очень высоко оценить вклад Аристо­теля в становление понимания феномена страха в общем потоке раз­вития философской мысли, в том числе ее сегодняшнего состояния.

Итак, по Гоббсу, “естественным состоянием людей до объедине­ния в общество была война, и не просто война, а война всех против всех” (29). В поисках критерия естественного права человека на самосохранение, обладание вещами, совершение различных действий Гоббс приходит к выводу, что таковым выступает истинный разум человека, который повелевает людьми искать мира или союзников в войне. Но эти поиски возможны лишь в гражданском обществе. Един­ственная внутренняя сила, толкающая людей к миру, полагает Гоббс, это страх смерти, желание необходимых для жизненного удобства вещей и надежда получить их благодаря своим страданиям. Право — свобода каждого употреблять свои способности сообразно с разу­мом. Полное право на сохранение жизни приводит к постоянному страху и к постоянной опасности насильственной смерти. Поэтому вместо естественного природного права начинает действовать общес­твенный закон — т. е. разумное ограничение этого права в целях обеспечения жизни и покоя, когда каждый разумно предписывает себе воздержание от того, что может ему навредить.

По-видимому, именно Гоббсу принадлежит заслуга выделения та­кого феномена, который позже получил у Маркса определение “свет­ской религии”. “Страх перед невидимой силой, придуманной умом или воображаемой на основании выдумок, допущенных государст­вом, называется религией”,— писал Гоббс (31). К сожалению, про­цесс фетишизации и сознательного миротворчества, а также анализ связанных с этим форм социального страха до сих пор не получили должного внимания в отечественной обществоведческой литературе.

С творчеством Р. Декарта в философию в форме дуализма во­шло учение о человеке как о существе, страсти которого обусловле­ны, с одной стороны, физиологическими телесными процессами, а с другой,—психической деятельностью души. Декарт так поясняет свою позицию: “Последней и самой ближайшей причиной страстей являет­ся то, что духи колеблют железу, находящуюся в середине мозга... те же самые страсти могут быть вызваны так же предметами, дей­ствующими на чувства, и... эти предметы являются наиболее обычны­ми и главными причинами страстей” (32). Одна и та же причина, размышляет Декарт, может вызвать такие движения тела, которым душа не содействует и которые пытается сдержать: “Это испытыва­ют, например, при страхе, когда духи направляются в мышцы, служащие для движения ног при беге, но задерживаются от желания быть храбрым” (33). Собственно страх, по Декарту,— это крайняя степень трусости, изумления и боязни. Главной причиной страха вы­ступает неожиданность наступления каких-либо непредусмотренных случайностей.

1.   Исходным состоянием души является ее удовлетворенность по поводу обладания каким-либо благом.

2.   Ощущая опасность потери этого блага со стороны той или иной внешней сипы, душа испытывает состояние ревности, которая “есть вид страха, связанный с желанием сохранить за собой обладание ка­ким-нибудь благом” (36).

3.   К состоянию удовлетворенности души по поводу обладания бла­гом присоединяется состояние неудовлетворенности по поводу воз­можной его потери.

4.   Возникшее неравновесное состояние души ставит перед чело­веком проблему выбора вариантов поведения, это состояние нере­шительности, которая “есть также вид страха; удерживая душу как бы в равновесии между многими возможными действиями, она явля­ется причиной того, что человек отказывается от всякого действия и, таким образом, имеет возможность выбора принятия решения” (37). 5. Стоящий перед выбором человек может поступать двояко: а) исходя из привычки составлять достоверные и определенные суждения обо всем, с чем он сталкивается, обладая уверенностью в том, что он всегда исполняет свой долг, когда он делает то, что представляется ему наилучшим, хотя это может быть и ошибочным решением, человек преодолевает страх в осмысленном действии;

б) в силу отсутствия ясных и отчетливых понятий, слабостей разу­ма, но в условиях сильного желания поступить правильно человек ощущает страх до такой степени сильный, что даже когда ему надо принять или отвергнуть что-то одно, страх этот удерживает его от действия и принуждает бессмысленно искать что-то другое.

Интересным представляется и видение Паскалем конкретно-исто­рической, индивидуально-ограниченной формы человеческой души. Заметим, что сегодня достаточно распространено мнение об основ­ном внутреннем источнике страха как о противоречии конечного (брен­ного) тела и бесконечной (нетленной) души. Паскаль же считал, что и душа человека является несчастной, то есть она не снимает сама собой противоположности всех антологий: “Душа не находит в себе никакого удовлетворения. Всякий взгляд внутрь себя приносит ей огор­чение. Это принуждает ее искать утешения вне себя, привязываться к предметам внешним, чтобы всячески изгладить мысль о своем действительном положении. Радость ее в этом самозабвении, и, чтобы сделаться несчастной, достаточно ей очутиться наедине с собой” (43). Делая вывод о принципиальной безуспешности человека найти свое место в устрашающем его мире, Паскаль так рисует свое видение этой экзистенциональной проблемы: “Представьте себе толпу людей в цепях, приговоренных к смерти; каждый день некоторые из них умерщвляются в виду остальных; остающиеся видят свое собственное положение в положении им подобных и, смотря друг на друга с чув­ством скорби и безнадежности, ожидают своей очереди. Вот картина положения человечества” .

Достаточно много места проблема страха занимает в философии Б. Спинозы. Исходной категорией для объяснения феномена страха Спиноза выдвинул желание, отождествляемое им с самой сущностью человека (46). Основными модусами желания в зависимости от его осуществления выступают такие аффекты, как удовольствие и неудо­вольствие. “Так,—пишет Спиноза,— если мы знаем о будущей вещи, что она хороша и что она может случиться, то вследствие этого душа принимает форму, которую мы называем надеждой, которая есть не что иное, как известный род удовольствия, все же связанный с некоторым неудовольствием (печалью). С другой стороны, если мы полагаем, что могущая наступить вещь дурна, то возникает форма души, которую мы называем страхом” (47\. Рассуждая о происхож­дении и природе аффектов, Спиноза ставит проблему образного пред­ставления будущих или прошедших вещей, соответственно чему он дает следующее определение страха: “Страх... есть непостоянное неудовольствие... возникшее из образа сомнительной вещи” (48). Такой подход существенно расширяет эвристические возможности кон­цепции страха Спинозы, поскольку в сферу ситуации страха попада­ют не только непосредственно Бездействующие на человека предме­ты, но и те предметы, которые могут в конкретной ситуации только мыслиться.

Рискнем предположить, что Спиноза представлял себе ситуацию страха как становящееся системное качество, не просто требующее от человека реакции испуга или соответствующего смелого поступка а определяющее системный мыслительно-деятельностный процесс по предвосхищению страха, правильному реагированию на ситуацию страха и благоприятному преодолению этой ситуации. “Человек свободный,— замечает Спиноза,— с одинаковой силой духа избегает опасностей и старается преодолеть их . Заметим, что “свободный человек” Спинозы, т.е познавший соответствующую необходимость, гораздо эффективнее освобождается от страха посредством рационального целеполагания своей деятельности: “Чем более мы будем стремиться жить по руководству разума, тем более будем стремиться возможно менее зависеть от надежды сделать себя сво­бодным от страха, по мере возможности управлять своей судьбой и направлять наши действия по определенному совету разума” . Если же люди вне состояния рационально планировать свою деятель­ность (либо в силу чрезвычайной сложности ситуации, в которую они попадают, либо в силу упования ими  своей судьбой и направлять наши действия по определенному совету разума” (52). Если же люди вне состояния рационально планировать всякого рода более всего пред­аются те люди, которые без меры желают чего-нибудь сомнительно­го, и что все обращаются к божественной помощи больше всего именно тогда, когда они находятся в опасности и не умеют сами себе помочь... Страх есть причина, благодаря которой суеверие возника­ет, сохраняется и поддерживается”.

Глубоко диалектичны для своего времени размышления о страхе Д. Юма. Рассматривая страх и его противоположную форму — наде­жду — в ряду других человеческих аффектов, таких как добро (удо­вольствие) и зло (страдание), печаль и радость, Юм обнаруживает, что страх и надежда возникают в силу недостоверности или вероят­ности состояния духа: “Событие, которое, будучи достоверным, по­родило бы печаль или радость, всегда возбуждает страх или надеж­ду, если оно только вероятно или недостоверно” (62).

Состояние вероятности или недостоверности возникает, как счи­тает Юм, в силу постоянной борьбы противоположных возможностей реализации аффектов, в ходе которой дух не может остановиться на каком-либо одном аффекте, стороне противоречия, а непрестанно переходит от одной к другой. Если же, в воображении, противопо­ложные аффекты, например, горе и радость, все же смешиваются, то из этого соединения образуются аффекты надежды и страха (63).

Анализируя проблему противоречий между аффектами, Юм пред­ложил следующие варианты их взаимоотношения:

1.   При одновременном появлении противоположных аффектов воз­можно усиление одного аффекта и подавление другого.

2.   Возможно поочередное преобладание аффектов.

3.   Возможно одновременное существование аффектов и произ­водство посредством их соединения третьего аффекта (64).

По мнению Юма, аффекты страха и надежды могут возникнуть в такой ситуации, “когда шансы обеих сторон равны и нельзя открыть преобладания одной из них другой. При таких условиях аффекты на­иболее сильны, так как нашему духу тогда не на чем остановиться и он сходится во власти сильнейшей неуверенности” .

Юм полагает, что вероятность может быть двух родов:

а) обусловленная недостоверностью объекта, вызывающего аф­фекты, что связано, например, с проблемой определения его сущес­твования – несуществования;

б) обусловленная недостоверностью суждения человека об этом объекте, невозможностью взвесить все “за” и “против” (66).

Рассматривая эти вопросы, Юм открывает важнейший аффект параллельных причин страха, суть которого состоит в том, что страх могут вызывать, казалось бы, только возможные аффекты (напри­мер, зло), если они проявляются в большей степени. Юм отмечает, что вначале это не собственно страх, но чувство зла бывает столь большим, что, подавляя ощущение безопасности, оно вызывает страх. Страх может появиться и в результате невозможного бедствия, но в силу мощного влияния зла, что у человека появляется уверенность в достоверности этого бедствия. Наконец, достоверные несчастья, рав­но двум вышеназванным, также вызывают страх, поскольку дух пос­тоянно отвращается от неминуемого зла, приходит в неравновесное состояние и порождает аффект, похожий на страх (67). Кроме того, фиксирует Юм, надежда и страх возникают не только в силу недо­стоверности блага или зла, но и в силу неопределенности рода этих аффектов. Известие о смерти одного из сыновей, считает Юм, не превратится у отца в чистое горе, пока он не узнает, кого из сыновей потерял (68). Диалектическое понимание причин страха как потенци­альной взаимообусловленности невозможного, возможного и дей­ствительного — несомненно, значительное открытие Юма.

Анализируя основы общественной жизни, нравственности и поли­тики, Гольбах утверждает, что в условиях порабощения народа, от­сутствия в обществе свободы, безопасности, добродетели “всякий человек, которому нечего бояться, вскоре становится злым; тот, кто думает, что он ни в ком не нуждается, воображает, что сможет спокойно предаваться всем склонностям своего сердца. Таким обра­зом, страх,—это единственное препятствие, которое общество мо­жет противопоставить страстям своих вождей. Без этого последние развратятся сами и не замедлят воспользоваться теми средствами, которые дает им общество, чтобы найти себе соучастников в своих неправедных делах.

Очевиден вклад Гольбаха и в танатологию (науку о смерти). Хотя он и говорит, что страх смерти — это пустая иллюзия, но в то же время отмечает факторы, которые эту иллюзию усиливают. К ним относятся, в частности, церемонии похорон, вид могилы, горестные песни, всеобщая печаль и скорбь. Человеку, замечает Гольбах, ка­жется, что все это будет сопровождать его после смерти.

Достаточно интересны рассуждения Гольбаха о причинах религи­озности. Здесь он выдвигает положение о том, что всякий человек является боязливым и недоверчивым, поскольку в жизни всем приво­дится так или иначе страдать, переносить лишения, испытывать потря­сения. “Опыт пережитого страдания,— пишет Гольбах,— вызывает в нас тревогу при встрече со всяким неизвестным явлением... Наши тревоги и страхи возрастают пропорционально размерам расстрой­ства, вызываемого в нас этими предметами, их редкости, т. е. нашей неопытности относительно них, нашей естественной чувствительности и пылу нашего воображения” (75). Именно страх создавал богов, ужас их постоянно сопровождает, а “когда дрожишь от страха, то невозможно рассуждать здраво” (76). Но поскольку суеверным че­ловека делают невежество и слабость, то, делает вывод Гольбах, страхи исчезают с накоплением опыта.

Другой представитель немецкой классической философии - И. Кант - онтологизируя феномен страха, вводит для его объяснения понятие силы. Сила, считает Кант, выступает присущей любому объ­екту способностью преодолевать препятствия на пути его развития. Но и каждый иной объект также обладает силой, препятствующей экспансии данного объекта. Поэтому возникают ситуации противостояния объектов, которые Кант понимает как ситуации страха: “То, чему мы стремимся оказать сопротивление, есть зло, и, если мы находим наши силы недостаточными для этого, оно предмет страха” (81). Наряду с реальными ситуациями страха Кант справедливо ус­матривает и возможные, потенциальные ситуации, создаваемые во­ображением человека: “Можно находить предмет страшным, не ис­пытывая перед ним страха, а именно когда мы судим о нем так, что мы представляем себе, что если мы когда-нибудь захотим оказать ему сопротивление, то всякое сопротивление будет тщетным.

Страх как духовное образование Кант определяет через ощуще­ние, возбуждаемое душевным волнением. “Это,— пишет он,— жиз­ненное ощущение, пронизывающее все тело там, где только чувству­ется жизнь (85), В свою очередь ощущение определяется Кантом как достаточно сложное образование, синтезирующее в себе по сути все компоненты духовности. Так, например, он пишет: “Вымысел, осо­бенно когда присовокупляют аффект и страсть, смешивается с опы­том и образует с ним одно ощущение” (86). Однако, основываясь только на ощущении, где доминирует чувственность, человек может заблуждаться, воображая такие ситуации, которые могут вызывать страх. С другой стороны, и рассудок подчас не справляется со всем многообразием чувственных данных, что также может приводить к страху. Отсюда Кант выводит: 1) состояние аффекта как создавае­мой ощущениями неожиданности, из-за которой теряется присутст­вие духа (87); 2) страсти как склонности, которую разум субъекта может подавить только с трудом или совсем не подавит (88). Снимая ограниченности чувственного и рационального. Кант утверждает в основании познания, а следовательно, и преодоления страха их син­тез: “Рассудок и чувственность при всей их неоднородности сами собой соединяются друг с другом для создания нашего познания” (89). Способность человека использовать этот синтез делает его му­жественным и бесстрашным при встрече с любыми ситуациями стра­ха: “Боязнь, робость, испуг и ужас суть степени страха, т. е. отвра­щения к опасности. Присутствие духа, когда опасность встречают рассудительно, есть мужество. Сипа внутреннего чувства... когда нелегко поддаются чувству страха, есть бесстрашие” (90). На наш взгляд, своим пониманием равно важности чувственного и рациональ­ного в познании и деятельности Кант одним из первых утвердил важ­нейшее методологическое направление в изучении человека, в том числе основанную на этом принципе его способность правильно пред­восхищать, оценивать и преодолевать состояние страха.

 

ГЛАВА    II

СТРАХ В СТРУКТУРЕ ДУХОВНОГО МИРА ЧЕЛОВЕКА

Что же такое страх? Несмотря на кажущуюся простоту вопроса, ответить на него непросто и сегодня. Как известно, для определения какого-либо явления необходимо прежде всего выяснить его родо­вую сущность — включить в более широкий (в идеале, в предельно возможный) класс явлений, объясняющий природу данного явления, 1ЛИ, в гносеологическом плане, подвести понятие данного явления под более широкое. В истории становления понимания феномена страха л в его современных трактовках мы встречаемся с попытками опре­деления страха как чувства, эмоции, аффекта, страсти, фрустрации. Заметим, что за каждым определением стоит солидная экспериментальная база, результаты экспериментов обобщены и оформлены как научные направления, выработаны соответствующие методики, ставшие во многом эффективными средствами профилактики невро­зов, возникающих по поводу тех или иных разновидностей страха. вместе с тем следует признать, что обобщающей теории страха, при “сей важности этого общественного феномена, пока еще не создал. Если учесть, что проблема страха вообще и различных его соци­альных проявлений, в частности, на протяжении многих лет не привле­кала внимания советских философов, а ее разработкой преимущественно занимались зарубежные и советские представители психологической науки, то попытаемся приблизиться к пониманию природы страха всего со стороны психологии эмоций — той дисциплины, вклад которой сегодня в изучение проблемы наиболее весом.

Анализ работ психологов, так или иначе связанных с изучением :траха, показывает, что трудности его понимания — во многом ре­зультат того кризисного состояния, в котором оказалась современная психология эмоций.

1.   В большинстве подходов преобладает понимание страха как результата внешне отражающего субъекта выступают “организм”, “индивид”, “личность”, “человек”. За немногим исключением при всей очевидности специфики выделенных субъектов соответствующей спецификации рефлектирующей деятельности, а вслед за этим и клас­сификация страха, не проводится. Практически не дифференцирует­ся и внешняя сила, противостоящая субъекту и угрожающая ему.

2.   Большинство авторов предполагают наличие активности лишь у внешней силы, оставляя за первоначальным субъектом способность к самосохранению. Но ведь принципиальное отличие социальных субъ­ектов заключается в их сознательном риске неограниченно экстрапо­лировать собственное качество на всю социальную действительность, осознанно провоцируя тем самым свою ограниченность, очерчивая пределы собственного страха.

3.   Психологические определения не отвечают на вопрос, что же происходит с социальным качеством субъекта после перенесенного им страха. Пока что складывается впечатление, что “проверка” субъ­екта на страх — это прежде всего испытание его нервной системы. Не потому ли для многих предпочтительнее теологическая концепция страха как очищающего душу божественной силой процесса или эк­зистенциалистская позиция, призывающая через страх овладеть мо­рально действия и решимости (Ж.-П. Сартр)?

4.   Современные психологические определения страха в большин­стве своем ориентированы на конкретную внешнюю силу, противо­стоящую субъекту, в то время как субъект, вырабатывая инварианты своего взаимодействия с внешним миром, репрезентирует в конкрет­ных предметах, процессах сущностные характеристики целых клас­сов предметов, соотнося эту репрезентацию с успехом или неуспе­хом своей Деятельности. Неверно выбранные репрезентанты могут приводить к состоянию страха, в то время как их составляющие стра­ха не вызывают и наоборот.

5.   Современными психологическими средствами практически не раскрывается природа иррационального страха, хотя сегодня уже достаточно аргументированно показано наличие не только трансцен­дентной, но и светской религии, разработаны основные подходы к пониманию фетишистского сознания.

^ Соглашаясь с оценкой важной роли страха в функционировании самосохранительных механизмов человека, которую отмечают прак­тически все специалисты психологии эмоций, попытаемся посмотреть на проблему страха с позиций только еще создаваемой обобщаю­щей теории эмоций. На наш взгляд, исходными положениями этой теории могут служить следующие принципы:

1)   эмоция выступает синтетическим психическим образованием, репрезентирующим человеку целостный комплекс внутренних и внеш­них воздействий;

2)   синтетический характер эмоции обеспечивается наличием в ней как чувственной, так и рациональной форм отражения;^

3)   рассматриваемая с гносеологической точки зрения эмоция формируется как сложный психический образ, стремящийся к макси­мальной внутренней наглядности всего отражательного процесса.

В таком случае страх следует понимать как результат рассогласо­вания наличного психического образа с другими, когда эвристические и перцептуальные потенции наличного образа беднее потенций этих образов. Именно образное представление собственных потенций, саморефлексия собственного качества лежат в основе определения границ признанности качества человека в иных социальных, противо­стоящих ему, структурах, а также определения полезности этих струк­тур для развития самого человека.

Рассмотрим, как описывает А. Р. Лурия механизм страха после­действия у преступников. Методологически он исходит из следующе­го положения: “Мы знаем, что каждое сильное аффективное состо­яние сопровождается глубокими нарушениями функций в организме человека... Аффект нарушает всю энергетику организма, а так как корни всякого аффективного состояния сосредоточены, конечно, в деятельности его нервной системы, дающей ответы и на внешние и внутренние раздражители, то ясно, что максимальные отклонения при аффекте наблюдаются именно в высших нервнопсихических процес­сах: мышлении, скорости и правильности ответов организма, распре­делении и устойчивости его внимания, закреплении и сохранении его навыков и т. д.” (14). По мнению А. Р. Лурии, страх последействия — это результат рассогласования избранной модели мышления (образа действия) и образного представления возможностей, неблагоприят­ной в случае несрабатывания выбранного образа, ситуации. Фиксиру­ется страх последействия в нарушении ассоциативного мышления, что свидетельствует о сложнейшей работе сознания по конструированию, внутренней апробации и вербальному оформлению выбранного ва­рианта образа задаваемой экспериментатором ситуации. Особую ценность эксперименты А. Р. Лурии имеют для подтверждения не­разрывной и взаимообусловленной связи чувственного и рациональ-“°”° ^ структуре психического образа. В экспериментах выяснилось, что “состояние моторной сферы очень точно отражает нервно-пси­хическое состояние испытуемого и дает объективную характеристику структуры протекающей реакции.

Современные исследования показывают, что специфика основных форм взаимоотношения человека с миром, а следовательно специ­фика его духовности, включающей в себя и страх, во многом обус­ловлены включенностью рефлектирующего человека в различные со­стояния его социально-биологической организации — организмен-ной, популяционной и родовой.

Особо следует обратить внимание на такие компоненты совокупного образа страха, которые по тем или иным причинам не становились предме­том специального обсуждения и тем более не находят практического раз­решения. К таким компонентам можно отнести, в частности, образное отражение среды. Каков механизм восприятия среды?

 

ГЛАВА 3

СМЫСЛОВЫЕ СТРУКТУРЫ СОЦИАЛЬНОГО СТРАХА ЛИЧНОСТИ

В зависимости от конкретного взаимосочетания основных элемен­тов ЧУДО-образа возникают специфические типы мировоззренчес­ких систем. Рассмотрим основные из них.

1.   Система мировоззренческих образов, рационально репрезен­тирующих противоречивую природу ЧУДО-комплекса. Эти образы лежат в основе формирования научной картины мира. В них домини­рует категориально-понятийное, принципиальное осмысление и выра­жение человеческого взаимоотношения с миром.

2.   Система мировоззренческих образов, репрезентирующая ир­рациональную сторону человеческой деятельности и условия ее осу­ществления. Эта система образов-фетишей, которые составляют фундамент иллюзорного миропонимания, В этих образах преимущес­твенно доминирует чувственное начало, вера.

3.   Система мировоззренческих образов, синтезирующих рацио­нальные образы. Эти синтетические образы “питают” и сферу науч­ной картины мира, и сферу иллюзорного миропонимания. Приме­ром подобных образов могут служить представления об НЛО, снеж­ном человеке и т.п. На этих образах преимущественно базируется обыденное сознание человека.

Выделенные мировоззренческие структуры, образуя в цепом со­вокупное мировоззрение человека, могут находиться в следующих отношениях друг к другу;

·         относительно равноправное сосуществование; — жесткая иерархия с доминированием той или иной структуры; — относительно свободный взаимопереход друг в  друга.

Как мы уже отмечали, страх репрезентируется в трех видах на­глядных мировоззренческих ЧУДО-образов — рациональных, ирра­циональных, синтетических. Казалось бы, даже сугубо рационализи­рованные образы науки находятся под сильнейшим воздействием осо­бенностей конкретно-исторического ЧУДО-комплекса. Кроме того, различные мировоззренческие системы требуют и различного мен­тального (вербального, понятийного) оформления. По сути, мы име­ем дело с различными формами рассогласовании в рамках одной мировоззренческой системы. При этом вольно или невольно может происходить процесс взаимопревращения образов, что в конечном счете может привести либо к их взаимообогащению, либо к взаимо­подавлению, т. е. к стагнации данной мировоззренческой системы.

Формы поведения в поведенческом синдроме страха:

а) многие, если не все, проявления страха имеют тенденцию воз­никать одновременно или последовательно;

б) события, которые вызывают одну из них, обычно вызывают и другие (не обязательно все);

в) большинство из них. если не все, выполняют единую биологи­ческую функцию защиты;

г) при самоотчете испытуемые указывают на них как на проявле­ния страха.

Призыв Ж.-П. Сартра к освобождению от страха преимуществен­но в мире ирреальных сущностей вызывает широкую и серьезную критику. Так, например, 3. Фрейд утверждает: “С безличными сила­ми и судьбой не вступишь в контакт, они остаются вечно чужды нам. Но если в стихиях бушуют страсти, как в твоей собственной душе, если даже смерть не стихийна, а представляется собою насильствен­ное деяние злой воли, если повсюду в природе тебя окружают су­щества, известные тебе из опыта твоего собственного общества, то ты облегченно вздыхаешь, чувствуешь себя, как дома, среди жути, можешь психически обрабатывать свой безрассудный страх” (23). Справедливости ради заметим, что сам Ж.-П. Сартр также, видимо, замечал ущербность процедуры мысленного проецирования состоя­ния страха на плоскость недетерминированных ирреальных образов, поскольку писал, например: “Человек существует лишь настолько, насколько себя осуществляет. Он представляет собой, следователь­но, не что иное, как совокупность своих поступков, не что иное, как собственную жизнь”.

Выдвинув в качестве предела человеческого существования Ни­что, М. Хайдеггер задает вопрос: “Случается ли в бытии человека такая настроенность, которая подводит его к самому Ничто?” И от­вечает на него следующим образом: “Это может происходить и дей­ствительно происходит — хоть достаточно редко — только на мгно­вения, в фундаментальном настроении ужаса (страха). Под этим “ужа­сом” мы понимаем не ту очень частую склонность ужасаться, кото­рая, по сути дела, сродни излишней боязливости. Ужас в корне отли­чен от боязни. Мы боимся всегда того или другого конкретного су­щего, которое нам в том или ином определенном отношении угро­жает. Боязнь перед чем-то касается всегда тоже чего-то определен­ного. Поскольку боязни присуща эта очерченность причины и пред­мета, боязливый и робкий прочно связан вещами, среди которых находятся. В стремлении спастись от чего-то — от этого вот — он теряется в отношении остального, т. е. в целом “теряет голову.

ГЛАВА IV

СТРАХ ДИКТАТУРЫ КАК ФОРМА СОЦИАЛЬНОГО СТРАХА

Среди множества форм социального страха особого внимания заслуживает страх диктатуры, многообразие и специфика которого во многом обусловлены особенностями самой диктатуры как концен­трированного выражения насилия, власти. В истории известны приме­ры диктатуры абсолютизированной власти религиозных организаций, классов, отдельных личностей, административно-командных (государ­ственных и партократических) систем. Практика социалистического строительства в СССР показывает, что формула “Вся впасть — Сове­там!” также может отражать диктаторские тенденции лишения ис­полнительными органами власти народа, порождая у него особый страх “самого себя”. Как же формируется страх диктатуры? Можно ли определить его основные варианты?

Кальвинизм как одна из разновидностей европейской Реформа­ции знаменовал собой борьбу становящейся европейской буржуазии против феодальных порядков XVI в. Ф. Энгельс отмечал, что теоло­гическая система Кальвина отвечала духу самой смелой части тог­дашней буржуазии. “Его учение о предопределении, — писал он, — было религиозным выражением того факта, что в мире торговли и конкуренции удача или банкротство зависят не от зависящих. Опре­деляет не воля или действие какого-либо отдельного человека, а ми­лосердие могущественных, но неведомых экономических сил. И это было особенно верно во время экономического переворота, когда все старые торговые пути и торговые центры вытеснялись новыми, когда были открыты Америка и Индия, когда даже наиболее священ­ный экономический символ веры — стоимость золота и серебра — пошатнулся и потерпел крушение. Притом устройство церкви Кальви­на было насквозь демократичным и республиканским; а где уже и царство божие республиканизировано, могли ли там земные царства оставаться верноподданными королей, епископов и феодалов? Если лютеранство в Германии стало послушным орудием в руках князей, то кальвинизм создал республику в Голландии и деятельные респуб­ликанские партии в Англии и прежде всего в Шотландии”.

Историки отмечают, что Швейцарская конфедерация XVI в. объ­единяла 13 кантонов и ряд союзных земель. В свою очередь, кантоны делились на отсталые лесные, где в условиях разлагающихся общин политическая впасть аккумулировалась в руках землевладельческой знати, и экономически развитые городские, где были распростране­ны ремесло и торговля и складывались некоторые виды капиталисти­ческих мануфактур. Впасть в городских кантонах принадлежала пат­рицианским фамилиям, владевшим землями, рентой и торгово-ре­месленными предприятиями. Женева того времени считалась важ­нейшим экономическим и торговым центром и входила в конфедера­цию на правах союзной земли. Развивающееся здесь ремесло было свободно от цеховых ограничений. Между лесными, городскими кан­тонами, союзными землями шла острая экономическая и политичес­кая борьба. И лишь угрозы со стороны других государств заставляли кантоны сохранять военно-политический союз.

Выходит, что теологическое протестантское мировоззрение в своей потенции оказалось более универсальным и менее противоречивым, а следовательно, и более жизненным, чем светский гуманизм. Однако Д. Е. Фурман, очень удачно подметил своеобразие теологической идеологии Реформации, которая “как бы складывается из двух ком­понентов — своеобразия раннего христианства, как оно зафиксиро­вано в Библии, и особого, уникального “прочтения” Библии реформа­торами. И, очевидно, оба эти компонента одинаково важны — ни Библия сама по себе, вне ее специфического “прочтения”, не поро­дила таких форм религиозной идеологии, как реформационная, ни новые, уже светские по духу, идейные движения XVI столетия, не связывающие себя задачей толкования “священного текста” — не имели столь важных социальных последствий” (10). А поскольку Библию читали по-разному не только в Европе, но и в Швейцарии, и в Жене­ве, то можно предположить, что и в состоянии страха в XVI в. нахо­дились и гуманисты-мыслители, и профессионалы-теологи, и все слои верующего населения. В это время, когда старый католический мир был отвергнут, а новый еще не создан, и появился в Женеве Кальвин, французский теолог-лютеранин, бежавший из католической Франции.

Первыми шагами Кальвина была разработка и реализация в куль­товой практике новых заповедей евангелического учения, ибо “если хочешь воспитать в людях новую веру, то сначала следует дать им возможность узнать, во что они должны верить и что признавать” (12). Опираясь ни теологические системы Лютера, Цвингли и других теоретиков Реформации, Кальвин в основу своего вероучения пол­ожил догмат, судьба человека предопределена богом и никакими путями нельзя изменить раз и навсегда начертанной линии жизни. Верующий, по Кальвину. должен воспринимать себя в этом смысле как божий избранник ^ смириться с уготованной ему ролью, не при­тязая на ее изменения. Достижение успеха на каком-то поприще — подтверждение человеком правильного понимания божественного призвания. Если проповедник духовно-религиозной свободы Лютер призывал к вере по внутреннему инидивидуальному убеждению, то его ученик Кальвин отверг возможность прочтения Библии и, по сути, создал новую ортодоксальную протестантскую библиократию (13). С. Цвейг по этому поводу пишет: “Кальвин никогда и ни в какой мере не терпит свободы в делах отдельного человека, ни пяди свободного пространства и религиозных и духовных делах” (14). “Пусть другие думают иначе, — говорит Кальвин, — но я считаю, что у нашей до­лжности такие узкие рамки, будто после прочитанной проповеди мы можем спокойно сложить руки на коленях, словно уже выполнили тем самым свой долг” (15).\

Может быть, на этот раз в Женеве будет создана “насквозь де­мократичная и республиканская” церковь и скажут свое слово “дея­тельные республиканские партии”? Нет, этого не произошло. Без Каль­вина Женева смогла прожить только три года. Попытаемся понять причину этого. Зададимся вопросом: какие сипы могли реализовать в тот период демократические принципы?

1.   Могли ли стать инициаторами духовного демократического обновления народные низы, получившие уже е. протестантских общи­нах первые уроки религиозной интеллектуализации?

На наш взгляд, изменения в умонастроениях рядовых верующих этого периода достаточно точно характеризуются В. В. Лазаревым: “Учителя и руководители большинства сект видели свое главное ис­кусство и главную задачу в том, чтобы пресекать отклонения от догм и подавлять ересь в секте. По мере разложения сект протестантизм подходил, наконец, к той черте, где столкновение между догматиз­мом наставника и еретичеством в его секте, между нетерпимостью и свободой религиозного убеждения очевиднейшим образом выступа­ло уже как раздор в душе самого мирянина. Он должен доказывать правоту своего убеждения на себе же, обращая свою нетерпимость против себя самого. Ему предстоит бороться с внутренним своим врагом, и этот противник выступает то еретиком, то догматиком, и поэтому приходится быть для самого себя одновременно и субъек­том и объектом как собственной нетерпимости, так и преодоления косности” (19). Можно только представить, какой разброд царил в головах людей, только что сбросивших ярмо католицизма, присягнув­ших Кальвину, а теперь убеждающихся в его неправоте... Люди отча­ивались и боялись.

2.   Может быть, гуманисты-мыслители решили, что открылся прос­тор для воплощения их замыслов? Но мы не находим свидетельств их практической деятельности в этот перис1Д. Скорее, подтверждается ха­рактеристика гуманистов, данная С. Цвейгом: “С трагической прозор­ливостью все эти умудренные гуманисты осознают то зло, которое неистовые упрямцы (лидеры кальвинизма — В. А.) принесут Европе, за этими горячими речами не слышится бряцание оружия, а в ненависти уже предчувствуется грядущая ужасная война. Но, даже зная истину, эти гуманисты все-таки не отваживаются бороться за нее. В жизни поч­ти всегда существует разрыв между идеей и ее воплощением: мысли­тели не бывают деятелями, а деятели — мыслителями. Все эти траги­ческие, скорбящие гуманисты пишут друг другу трогательные, изящ­ные письма, они стенают за закрытыми дверями своих кабинетов, но никто из них не выступит против антихриста. Время от времени Эразм отваживался послать несколько стрел из укрытия; Рабле, прикрываясь шутовским платьем, хлестал бичом яростного смеха; Монтень, этот благородный и мудрый философ, находит в своих “Опытах” самые убедительные слова, но никто не пытается восстать всерьез и предот­вратить хотя бы одно преследование или казнь. Мудрец не должен спорить с фанатиками, считают эти познавшие мир и потому ставшие осторожными люди, в такие времена лучше уйти в тень. чтобы самого не схватили и не сделали жертвой” (20).

3.   Вряд ли заинтересованы в ликвидации кальвинизма и представите­ли зарождающейся буржуазии, чью деятельность Кальвин “освятил” божественным предопределением. “Каждому указывается божеством его положение и его состояние. Соломон поэтому... призывает бедных к терпению, ибо те, что недовольны своим жребием, пытаются сбро­сить с себя бремя, возложенное на них богом” (21). Буржуа прекрасно понимали, что им придется многим поступиться в случае реставрации католицизма. Претензии Папы были безграничны...

4.   Наконец, очень неуютно чувствовали себя оставшиеся священ­ники. Страх стать неугодными народу и разделить участь Кальвина заставлял их идти на послабления в выполнении протестантских пред­писаний. А этим незамедлительно стала пользоваться обретающая силу католическая церковь (22). Заметим, что несмотря на повсе­местное поражение со стороны протестантизма, католический монстр был достаточно силен. Уже шел в Европе контрреформационный процесс, разворачивал свою деятельность карательный орган Папы — иезуитский орден. “В этот период, — пишет Б. Ф. Поршев, — геге­мония Берна грозила превратить Женеву в незначительный провинци­альный город... единый фронт оппозиции распался, грозной самосто­ятельной силой становится плебейская оппозиция буржуазии. Нужна была единая сильная власть”.

ГЛАВА V.

СОЦИАЛЬНЫЙ СТРАХ В УСЛОВИЯХ “СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО СТРОИТЕЛЬСТВА”

Сегодня уже мало кто сомневается в необходимости корректи­ровки всех наших планов с человеческим содержанием развития об­щества. Однако “человеческие” измерения этих планов и их социаль­ных последствий остаются во многом лишь декларируемыми пожела­ниями. Применительно к теме нашего исследования это означает ре­альность такой проблемы: помимо уже существующих (консерватив­ных) структур, являющихся основой воспроизведения социального страха, новые формы социальной организации из-за невнимания к реальному человеку порождают и новые разновидности социального страха, что в ряде случаев существенно снижает эффективность этих, во многом прогрессивных, новаций. Так, например, сильнейшим ис­точником социального страха, причем 6 его крайних, порой, траги­ческих формах являются сегодня процессы национального самоопре­деления ряда республик, экономической самостоятельности регио­нов страны, наконец, процессы политического обособления традици­онных (формальных) и нетрадиционных (неформальных) обществен­ных организаций. В связи с этим достаточно активно обсуждаются вопросы старых и новых форм диктатуры в “лице”, например, цент­ра (государства, ведомств), аппарата, бюрократии и т. п. Примеча­тельно, что при этом и “левые”, и “правые”, и “центристы” так или иначе обращаются к одним и тем же источникам — обобщению опы­та революционных преобразований в трудах классиков марксизма-ленинизма.

'Очевидно, что тайны многих новых страхов еще только предстоит открыть, но важно и не приумножать количество уже известных, традиционных форм социального страха. Для этого необходим поиск их истоков, прояснение трансформаций и метаморфоз, а также

определение причин их закрепления в основных сферах жизнедеятельности и сознания. Попытаемся, например, выяснить, как происходило в нашем обществе закрепление страха диктатуры в его различных модификациях.

К. Маркс, понимая насилие как экономическую потенцию отмечал в “Капитале”, что оно является повивальной бабкой всякою старого общества, когда оно беременно новым. В свою очередь Ф. Энгельс в статье “Об авторитете” писал: “Революция есть, несо­мненно, самая авторитарная вещь, какая только возможна. Револю­ция есть акт, в котором часть населения навязывает свою волю Дру­гой части посредством ружей, штыков и пушек, то есть средств чрез­вычайно авторитетных. И если победившая партия не хочет потерять плоды своих усилий, она должна удерживать свое господство посред­ством того страха, который внушает реакционерам ее оружие”.

Конечно К. Маркс и Ф. Энгельс прекрасно понимали, что классо­вая политическая борьба “ведется, в конечном счете, из-за освобож­дения экономического” (4), а классовое господство рабочих над со­противляющимися им прослойками старого мира будет длиться до тех пор, “пока не будут уничтожены экономические основы сущес­твования классов” (5). Но что же дальше? Отвечая на этот вопрос, уже В. И. Ленин писал: “Пролетариат должен стремиться к основа­нию самостоятельных политических рабочих партий, главной целью которых должен быть захват политической власти пролетариатом для организации социалистического общества” (6). Вот он — вопрос во­просов. Как известно, классики марксизма ответа на него не дали. По крайней мере, взгляд на бесклассовое коммунистическое общество как на “ассоциацию свободных тружеников” оставался и остается во многом лишь манящей перспективой. Явно недостаточно было и 72-дневного опыта Парижской коммуны. Именно в этом контексте сле­дует понимать слова В. И. Ленина, произнесенные им в 1922 г.: “Мы должны иметь мужество сказать, что мы создаем свой аппарат сти­хийно... Мы должны будем самым обстоятельным образом изучить этот вопрос, которого до сих пор изучить не смогли”.

А история делала свое дело... Дилемма: долготрудный процесс научения и приобщения к социализму или насильственное устранение препятствий построения государства диктатуры пролетариата — все больше решалась в пользу второго варианта. И вот уже в 1920 г. Н. И. Бухарин публикует программную работу “Экономика переход­ного периода”, одна из основных глав которой называется “ Всеэкономическое ” принуждение в переходный период” (8). Вот его теоре­тическое обоснование необходимости пролетарского насилия: “С од­ной стороны... насилие играет роль разрушающего фактора, с дру­гой, — оно является силой сцепления, организации, строительства. Чем больше по своей величине эта “внеэкономическая” сила, которая, в действительности, является “экономической потенцией”, тем меньше “издержки” переходного периода (при прочих равных условиях, ко­нечно), тем короче этот переходный период, тем скорее устанавли­вается общественное равновесие на новой основе и тем быстрее кри­вая производительных сил начинает подниматься кверху” (9). Пос­кольку же,— продолжает Н. И. Бухарин,— насилие является соци­альной мощью класса, наиболее организованного при конституировании его в форме государственной власти, то концентрированным и организованным общественным насилием выступает именно государ­ственная власть: “Вот почему революционная государственная власть является могущественным рычагом экономического переворота.

Интересный получился у Н. И. Бухарина образ насилия: “кристал­лизованный центр, и от него — разящие стрелы во всех врагов. Центр — священен и непогрешим Все остальное — человеческий материал для выполнения решений этого центра. Неприятны распоря­жения центра? Так это субъективное, неправильное представление. Объективно центр всегда прав: иди на смерть с полным душевным удовлетворением, с чувством выполненного пролетарского и комму­нистического долга. Заметим, что В. И. Ленин, читая книгу Н. И. Бухарина, об этой главе написал: “Вот эта глава превосходна!” (17).

Посмотрим, что же могло не понравиться создателям методоло­гии пролетарского насилия в работах А. А. Богданова. Может быть, вот это высказывание: “Чем больше выступает на первый план слепое подчинение, чем выше- поднимается идеолог над массою, чем менее она может влиять на его организаторскую работу, тем неизбежнее их общая жизнь замирает в стихийном консерватизме.

Скорее всего, это было вообще последнее “прости”, сказанное товарищу по партии, просто незаслуженно обиженному человеку. По крайней мере, самому Н. И. Бухарину этого уже не говорили... Не говорили никому, но всех слушали и “наматывали на ус”, учились, чтобы довести до логического конца теорию “организующего наси­лия”.. . ‘

1928 год. И. В. Сталин возвращается из поездки в Сибирь. Он очень не доволен — общего языка с крестьянином найти не удалось. И вскоре в сибирской газете “Власть труда” появляется статья Кара-баева “Усилить бойкот, применять его всерьез”, в которой автор пишет: “Там же, где само население хлебозаготовителям не оказы­вает содействия по вскрытию злостных держателей хлеба и не прини­мает участие в бойкоте их, там проводятся бойкоты целых сел, участников и тех обществ потребителей, которые находятся на этих участ­ках. На этих участках должны бойкотироваться не отдельные лица, а все, живущее в этом районе... Бойкот отдельных несдатчиков хлеба и целых сел и участков как орудие против срывающих снабжение городов хлебом, следовательно, срывающих смычку города с дерев­ней,— надо применять всерьез и до тех пор, пока он не даст посто­янных и желаемых результатов” (21). Методология устрашения стала реальной силой, направленной от все сужающегося “центра” к “пе­риферии, где находился самый главный враг — “злостный несдатчик хлеба” — крестьянин. Результаты этой “методологии” скоро сказа­лись: голод 1932—1933 гг. доводил людей до крайности, до канниба­лизма... (22). А для рядовых членов партии вопрос пребывания в пар­тии или исключения из партии стал вопросом “жизни или смерти” (23). Уже в 1934 г., выступая с отчетным докладом XVII съезду пар­тии, И. В. Сталин резюмировал: “Настоящий съезд проходит под флагом полной победы ленинизма, под флагом ликвидации антиленинских группировок.

Насколько внимательно изучал И. В. Сталин работы А. А. Богда­нова? Сложно ответить на этот вопрос, но некоторые аналогии, на наш взгляд, просматриваются довольно отчетливо. Скажем, выводит А. А. Богданов в “Тектологии” закон “наименее благоприятных усло­вий”, согласно которому “реальным пределом лозунгов и руковод­ства является именно то, на что еще может соглашаться отсталая часть целого”. И. В. Сталин “строит” социализм, последовательно отсекая, уничтожая отсталые, по его мнению, части общества. А. А. Богданов констатирует, что “старинные организации стреми­лись увеличить до максимума сопротивление своих членов различ­ным опасным для целого побуждениям посредством страшных клятв и присяг, а также менее наивного метода — жестокой кары тем, кто не сможет преодолеть антиорганизационных мотивов своей психи­ки”. И. В. Сталин проверяет на прочность и преданность своих бли­жайших сподвижников, сажая в лагеря их жен, родственников, переженивая их на собственно подобранных невестах и т. п. (25). А не могла ли появиться у И. В. Сталина аналогия между суждением А. А. Богданова о том, что в отдельном организме главным органи­зующим центром является мозг, для которого среда благоприятнее, чем для других органов: от внешней он защищен, а внутренняя, пита­тельная среда, распределена в его пользу, и суждениями такого рода: “партия — мозг класса”, а “вождь — мозг партии” (26), позднее — “партия — ум, честь и совесть современной эпохи”, “планы партии — планы народа” и т. п.?

Хотя Сталин и не скрывал своих взглядов о существовании полити­ки устрашения, противники сталинизма не смогли и, пожалуй, не мог­ли ничего изменить. Мы согласны с теми авторами, кто при анализе деформаций социализма исходит из объяснения экономического, политического, идеологического и психологического разбалансирования жизнедеятельности его основных социальных субъектов (28). Се­годняшние исследования показывают, что наиболее защищенной со­циальной силой, особенно с конца 20-х годов, выступала именно пар­тийно-государственная бюрократия, реализующая свою не делимую ни с кем власть через репрессивные органы; монопольное право оп­ределять стратегию производства, распределения и потребления ма­териальных благ; идеологическое обоснование своей исключитель­ности; создание системы светской религии во главе с вождем; психо­логическую обработку народа в направлении деформации духовнос­ти и социальной приниженности. Социальные потенции других об­щественных сил существенно сужались путем, например, узаконивания “приписного” крестьянства; привязывания, деформирующей лич­ность рабочих системой “льгот” к одному предприятию, станку; шель­мования и физического подавления интеллигенции и т. д. Многослой­ный страх вел к самоубийствам, эмиграции, предательству идеалов и друзей, всеобщей подозрительности и мнительности. Страх настоль­ко сковал людей, что даже XX съезд партии не смог его у многих не только устранить, но даже поколебать. Заметим, что не обходит страх и саму бюрократическую систему. Серьезно угрожала ей но­вая экономическая политика, но бюрократия оказалась сильнее... Затем она сменила культ личности на культ аппарата. Уже в 70-е годы, как замечает Ф. Бурлацкий, “причина экономической и техно­логической отсталости была одна — недопонимание и страх перед назревшими структурными реформами: переходом на хозрасчет в промышленности, кооперированием сервиса, звеньевым и семейным подрядом в деревне. И страшнее всего было бы режиму тех лет решиться на демократизацию, ограничение власти главной опорной базы Брежнева — бюрократии.